Проживая свою жизнь. Глава 3

24.09.2009
Автор:Эмма Гольдман

Третья глава мемуаров американской анархистки Эммы Гольдман  "Проживая свою жизнь". Начать чтение сначала можно здесь:  http://svobodna.org.ua/txt/theory/проживая-свою-жизнь-глава-1

http://svobodna.org.ua/txt/theory/prozhivaja-svoju-zhizn-glava-2/


Елена Минкина была на работе. Анна сидела без работы. Она заварила чаю, и мы сели потолковать. Беркман поинтересовался, что я планирую делать и чем собираюсь заниматься в движении. Хочу ли я посетить редакцию «Freiheit»? Может ли он мне чем-либо помочь? Он свободен и может со мной погулять, сказал Беркман; он ушёл с работы после драки с десятником. «Настоящий надсмотрщик над рабами, — добавил он. — Он не решался давить на меня, но это был мой долг — заступаться за других в цеху». В сигарном производстве сейчас было затишье, сказал он, но будучи анархистом, он не мог цепляться за работу. Ничто личное не имело значения. Имело значение только Дело. Имела значение борьба с несправедливостью и эксплуатацией.

Как он силён, подумалось мне; как прекрасен в своём революционном рвении! Совсем как наши погибшие чикагские товарищи.

не надо было сходить на 42-ю улицу, чтобы забрать швейную машинку из камеры хранения. Беркман предложил пойти вместе со мной. На обратном пути, сказал он, можно проехаться к Бруклинскому мосту по надземной железной дороге и потом пройтись пешком к Уильям-стрит, где располагалась редакция «Freiheit».

Я спросила у Беркмана, можно ли устроиться в Нью-Йорке в качестве портнихи. Я мечтала освободиться от ужасной тяжёлой работы и рабства в цеху. Мне хотелось, чтобы у меня оставалось время на чтение, а в перспективе я надеялась организовать кооперативную мастерскую. «Что-то вроде предприятия Веры в романе „Что делать?“» — объяснила я. «Ты читала Чернышевского? — удивлённо спросил Беркман. — Ведь наверняка не в Рочестере?» «Конечно, нет, — рассмеялась я. — Кроме моей сестры Елены, я не знаю там никого, кто мог бы читать подобные книги. Нет, не в этом тупом городе, а в Петербурге». Беркман с сомнением поглядел на меня. «Чернышевский был [в августе 1889 года Н.Г.Ч. был ещё жив. — прим. пер.] нигилистом, — заметил он, — и его произведения запрещены в России. Ты была связана с нигилистами? Только они могли бы дать тебе книгу».

Я почувствовала возмущение: как он смеет сомневаться в моих словах! Я сердито повторила, что читала запрещённую книгу и другие похожие произведения — «Отцы и дети» Тургенева и «Обрыв» Гончарова. Моя сестра брала их у студентов и давала мне читать. «Прости, если я обидел тебя, — сказал Беркман мягко. — Я не сомневался в твоих словах, я просто был удивлён, встретив такую юную девушку, которая читала подобные книги».

 Я задумалась над тем, какой большой путь я прошла с дней своего девичества. Я вспомнила утро в Кёнигсберге, когда я натолкнулась на громадное объявление, извещавшее о смерти царя, «убитого кровожадными нигилистами». Мысль об этом плакате заставила меня вспомнить о случае из времён моего раннего детства, который на время превратил наш дом в обитель скорби. Мать получила письмо от брата Мартина, сообщавшее ужасную новость об аресте их брата Егора. Он был замешан в дело нигилистов, сообщалось в письме, его бросили в Петропавловскую крепость и скоро должны отправить в Сибирь. Новость ужаснула нас. Мать решила ехать в Петербург. Несколько недель мы провели в беспокойном ожидании. Наконец она вернулась; лицо её сияло от счастья. Мать выяснила, что Егор был уже на пути в Сибирь. С большим трудом и за большую взятку она добилась аудиенции у петербургского генерал-губернатора Трепова. Она узнала, что его сын был однокашником Егора, и настаивала на том, что это — доказательство того, что её брат не мог быть связан с ужасными нигилистами. Человек, близко знакомый с сыном самого губернатора, конечно же, никак не может быть связан с врагами России. Она, ссылалась на крайнюю юность Егора, упала на колени, умоляла и плакала. Наконец, Трепов обещал, что прикажет вернуть юношу с этапа. Разумеется, он поставит его под строгий надзор; Егору надо будет торжественно пообещать никогда близко не подходить к этой банде убийц.

Наша мать всегда очень живо рассказывала истории из книг, которые она читала. Мы, дети, ловили каждое её слово. На этот раз история тоже была захватывающей. Я так и видела мать перед суровым генерал-губернатором, её прекрасное лицо, обрамлённое пышными волосами, залитое слезами. Я видела и нигилистов — чёрные, зловещие создания, которые заманили моего дядю в свой заговор по убийству царя. Доброго, милостивого царя — сказала мать — первого, кто дал евреям волю; он прекратил погромы и собирался освободить крестьян. И его нигилисты хотели убить! «Хладнокровные убийцы, — воскликнула мать, — их всех надо уничтожить, всех до одного!»

Жестокость матери ужаснула меня. От ее слов кровь застыла у меня в жилах. Я чувствовала, что нигилисты, должно быть, звери, однако я не могла выносить жестокость в своей матери. После этого я часто ловила себя на мысли о нигилистах, думала о том, кто же они такие и отчего они столь свирепы. Когда Кёнигсберга достигла весть о казни нигилистов-цареубийц, я уже не чувствовала никакого ожесточения против них. Что-то загадочное пробудило во мне сочувствие к ним. Я горько рыдала над их участью.

Генерал-губернатор ТреповЧерез несколько лет я наткнулась на слово «нигилист» в романе «Отцы и дети». А когда я прочла «Что делать?», я поняла, почему я инстинктивно сочувствовала казнённым. Я чувствовала, что они не могли без возмущения смотреть на страдания народа и что они отдали за него свои жизни. Я убедилась в этом, когда узнала историю Веры Засулич, которая в 1879 году стреляла в Трепова. Мой молодой учитель русского языка рассказал мне об этом. Мать утверждала, что Трепов был добрым и человечным, а мой учитель рассказал мне, какой он был тиран, настоящий монстр, который высылал казаков с нагайками против студентов, приказывал разгонять их сходки и ссылал арестованных в Сибирь. «Чиновники вроде Трепова — это дикие звери, — страстно восклицал мой учитель, — они грабят мужиков, а потом их секут. Они мучают идеалистов в тюрьме».

Я знала, что учитель говорил правду. В Попелянах только и было разговоров, что о высеченных крестьянах. Однажды я видела, как полуголого человека секли кнутом. У меня началась истерика, и много дней потом меня преследовала ужасная картина. Разговоры с учителем оживили ее: кровоточащее тело, душераздирающие вопли, искажённые лица жандармов, свист и резкий звук опускающегося на полуголое тело кнута. Теперь исчезли последние сомнения насчет нигилистов, связанные с моими детскими впечатлениями. Нигилисты стали для меня героями и мучениками, а следовательно, — и моей путеводной звездой.

Меня вывел из задумчивости вопрос Беркмана о причине моего молчания. Я рассказала ему о своих воспоминаниях. В ответ он рассказал мне о своих ранних впечатлениях и главным образом о своём любимом дяде-нигилисте Максиме [известный народник Марк Натансон – прим. ред.] и о том потрясении, которое испытал он, когда узнал, что дядя приговорён к смерти. «У нас много общего, не правда ли? — заметил он. — Мы даже родом из одного города. Знаешь ли ты, что Ковно подарил множество своих смелых сыновей революционному движению? А теперь, кажется, и смелую дочь». Я почувствовала, что краснею. В душе я гордилась. «Надеюсь, что не подведу, когда настанет время», — ответила я.

Поезд проезжал по узким улицам, мрачные дома стояли так близко, что можно было заглядывать в комнаты. На пожарных лестницах валялись грязные подушки и одеяла, висело бельё с пятнами грязи. Беркман дотронулся до моей руки и объявил, что следующая станция — Бруклинский мост. Мы вышли и пошли пешком на Уильям-стрит.

В редакцию «Freiheit», находившуюся в старом доме, надо было подниматься по тёмной, скрипучей лестнице. В первой комнате несколько человек набирали статьи. В следующей мы нашли Иоганна Моста, пишущего за конторкой. Мельком взглянув на нас, он пригласил нас садиться. «Мои треклятые мучители выжимают из меня всю кровь, — проворчал он. — Материалы, материалы, материалы! Вот всё, что они знают! Попроси их написать хоть строчку — чёрта с два. Они слишком тупые и ленивые». Взрыв добродушного смеха из наборного цеха был ответом на вспышку Моста. Его грубый голос, его исковерканная челюсть, которая подействовала на меня отталкивающее при первой встрече, заставляли вспомнить карикатуры на Моста в рочестерских газетах. Я не могла примирить сердитого мужчину, стоявшего передо мной, с вдохновенным оратором, выступавшим вчера вечером, красноречие которого так меня увлекло.

Беркман заметил мой смущённый и испуганный вид. Он прошептал мне по-русски, чтобы я не обращала внимания на Моста, что за работой он всегда в таком настроении. Я стала рассматривать книги, стоявшие в несколько рядов на полках, шедших от пола до потолка. Я задумалась над тем, сколь немногие из них я прочла. Несколько лет в школе так мало мне дали. Смогу ли я когда-нибудь это наверстать? Где я возьму время на чтение? И деньги на покупку книг? Я задавалась вопросом, даст ли Мост мне какие-то из своих книг, решусь ли я попросить его посоветовать мне курс чтения и учёбы. В этот момент ещё одна вспышка резанула мне по ушам. «Вот мой фунт мяса, вы, Шейлоки! — гремел Мост. — Достаточно для заполнения газеты. Беркман, отнесите это туда, к чумазым чертям!»

Иоганн МостМост подошёл ко мне. Его глубокие синие глаза испытующе заглядывали в мои. «Ну, барышня, — сказал он, — нашли ли вы что-нибудь, что вы хотели бы прочесть? Вы ведь читаете по-немецки и по-английски?» Жёсткие нотки в его голосе сменилась теплыми и душевными. «Нет, не по-английски, — сказала я, успокоившись и осмелев от его тона. — По-немецки». Он сказал, что я могу взять любую книгу. Потом он засыпал меня вопросами: откуда я и что я намерена делать. Я сказала, что приехала из Рочестера. «Да, знаю этот город. Пиво там хорошее. Но тамошние немцы — куча Kaffern [дураков — прим. пер.]. Почему именно Нью-Йорк? — поинтересовался он. — Это жёсткий город. За работу платят плохо, да и ту трудно найти. У вас хватит денег на первое время?» Я была глубоко тронута интересом этого человека ко мне, совершенно ему незнакомой. Я объяснила, что Нью-Йорк манил меня, потому что он был центром анархистского движения, а также потому, что я читала о моём собеседнике как о светоче этого движения. Я пришла к нему за советом и помощью и очень хочу с ним поговорить. «Но не сейчас, как-нибудь в другой раз, — сказала я, — где-нибудь вдали от ваших чумазых чертей».

«У вас есть чувство юмора, — его лицо сияло, — оно вам понадобится, если вы присоединитесь к нашему движению». Он предложил мне придти в следующую среду, чтобы помочь надписывать адреса и складывать газеты — «а после этого у нас, может, получится поговорить».

Мост отпустил меня с несколькими книгами под мышкой, от души пожав мне руку. Беркман ушёл вместе со мной.

Мы пошли к Саксу. Я ничего не ела после чая, которым угостила нас Анна. Мой спутник тоже был голоден, но, очевидно, не настолько сильно, как накануне вечером: он не заказывал дополнительных бифштексов или кружек кофе. Или, может, у него не было денег? Я намекнула, что была ещё богата, и попросила его заказать ещё что-нибудь. Он решительно отказался, так как, по его словам, не может принять ничего от того, у кого нет работы и кто только что приехал в незнакомый город. Меня это одновременно рассердило и позабавило. Я объяснила ему, что не хотела его обижать; я верила, что с товарищами всегда надо делиться. Беркман извинился за свою резкость, однако заверил меня, что вправду не голоден. Мы покинули ресторан.

Августовская жара была удушающей. Беркман предложил отправиться в парк Бэттери. Я не видела порт с тех пор, как приехала в Америку. Его красота захватила меня так же, как в тот памятный день. Но статуя Свободы перестала быть привлекательным символом. Как по-детски наивна я была, как далеко я продвинулась с того дня!

Мы вернулись к нашему дневному разговору. Мой спутник сомневался, что я смогу без связей найти работу в качестве портнихи. Я ответила, что попытаю счастья на фабрике, которая производит корсеты, перчатки или мужские костюмы. Он пообещал узнать у товарищей-евреев, которые были заняты в швейном деле. Они, конечно, помогут найти мне работу.

Мы расстались поздно вечером. Беркман почти ничего не говорил о себе, если не считать того, что его исключили из гимназии за антирелигиозное сочинение и что он навсегда оставил дом. Он приехал в Соединённые Штаты, уверенный, что здесь есть свобода и что все имеют равные шансы в жизни. Теперь он стал лучше разбираться в жизни. Эксплуатация в Америке более жестока, а после казни чикагских анархистов он убедился, что эта страна столь же деспотична, как и Россия.

«Линг был прав, когда сказал: „Если вы нападаете на нас с пушками, мы ответим динамитом“. Когда-нибудь я отомщу за наших погибших», — добавил он очень серьёзно. «И я! И я! — воскликнула я, — их смерть подарила мне жизнь. Она теперь принадлежит их памяти — их работе». Он сжал мою руку так сильно, что мне стало больно. «Мы товарищи. Давай также будем друзьями — давай работать вместе». Его энергия заставляла меня трепетать, пока мы поднималась по лестнице в квартиру Минкиных.

В следующую пятницу Беркман пригласил меня на лекцию Золотарёва в доме 54 по Орчерд-стрит, в Ист-Сайде. В Нью-Хейвене Золотарёв произвёл на меня впечатление как чрезвычайно хороший оратор, но теперь, после того, как я услышала Моста, его речь показалась мне плоской, а дурно поставленный голос вызывал неприятное впечатление. Его пылкость, впрочем, многое искупала. Я была так благодарна ему за тёплый приём в день моего приезда в Нью-Йорк, что и не думала критиковать его лекцию. Кроме того, не каждый может быть оратором такого уровня, как Иоганн Мост, считала я. Мне он казался выдающимся человеком, самым замечательным в мире.

После окончания лекции Беркман представил меня множеству людей, «все — хорошие, активные товарищи», как сказал он. «А вот это — мой приятель Федя, — добавил он, показывая на молодого человека рядом с собой. — Он тоже анархист, конечно, но не такой хороший, каким бы мог быть».

Парнишка был, наверное, сверстником Беркмана, но не настолько крепко сложен, и вёл он себя не так решительно. У него были довольно тонкие черты лица, чувственный рот, а глаза, хотя и несколько навыкате, имели мечтательное выражение. Федя [Модест Штайн (1871-1958) – прим. ред.], казалось, ничуть не возражал против болтовни своего приятеля. Он добродушно улыбнулся и предложил пойти к Саксу, «чтобы дать Саше возможность рассказать тебе, что такое хороший анархист».

Беркман не стал ждать, пока мы дойдём до кафе. «Хороший анархист, — начал он убеждённо, — живёт только ради Дела и отдаёт ему всё. Мой друг, — он показал на Федю, — всё ещё слишком буржуй, чтобы это понять. Он маменькин сынок, который даже принимает деньги из дома». Он продолжил объяснять, почему революционеру не следует продолжать иметь дело со своими родителями или родственниками — буржуями. Он терпел Федину непоследовательность только потому, что тот отдавал большую часть получаемого из дома для движения. «Если бы я ему разрешил, он бы потратил все свои деньги на бесполезные вещи — он их называет «прекрасными». Не так ли, Федя?» — он повернулся к другу, дружески хлопая его по спине.

Кафе, как обычно, было битком набито народом и наполнено дымом и разговорами. Некоторое время моих спутников разрывали на части, а меня приветствовали люди, с которыми я познакомилась в течение недели. Наконец нам удалось занять столик и заказать кофе с пирогом. Я заметила, что Федя разглядывает меня и изучает моё лицо. Чтобы скрыть смущение, я повернулась к Беркману. «Отчего же не любить красоту? — спросила я. — Цветы, например, музыку, театр — прекрасные вещи?»

«Я не говорил, что нельзя, — ответил Беркман. — Я сказал, что неправильно тратить деньги на подобные вещи, когда движение так нуждается в средствах. Для анархиста непоследовательно наслаждаться роскошью, пока народ живёт в нищете».

«Но прекрасные вещи — это не роскошь, — настаивала я, — они необходимы. Без них жизнь станет невыносимой». Однако в глубине души я чувствовала, что Беркман был прав. Революционеры жертвовали даже собственными жизнями — отчего же не красотой? Тем не менее юный художник затронул чувствительную струну во мне. Я тоже любила красоту. Я могла терпеть нашу нищую жизнь в Кёнигсберге только потому что ездила иногда с учителями на природу. Лес, луна, заливавшая своим серебристым мерцанием поля, зелёные венки в наших волосах, собранные цветы, — всё это помогало забыть домашнее убожество. Когда мать бранила меня или когда у меня были трудности в школе, букет сирени из соседского сада или вид выставленных в лавках пёстрых шёлковых и бархатных тканей заставлял меня забыть все беды и делал мир прекрасным и ярким. А музыка, которую я изредка могла слушать в Кёнигсберге, а затем и в Петербурге? Должна ли я отказаться от всего этого, чтобы стать хорошим революционером, задумалась я. Хватит ли у меня на это сил?

Прежде чем мы расстались тем вечером, Федя заметил, что его друг сообщил о моём желании посмотреть город. Он был свободен на следующий день и был бы рад показать мне некоторые из достопримечательностей. «Неужели ты тоже сидишь без работы, раз можешь потратить на это время?» — спросила я. — «Ну, мой друг ведь говорил, что я художник, — ответил он, смеясь. — Ты когда-нибудь слышала, чтобы художник работал?» Я покраснела, и мне пришлось признаться, что я никогда раньше не встречала художников. «Художники — это люди вдохновения, — сказала я, — им всё даётся легко». «Разумеется, — возразил Беркман, — потому что народ на них работает». Его тон показался мне слишком суровым, и я ощутила симпатию к юному художнику. Я обратилась к нему и попросила зайти за мной на следующий день. Но у себя в комнате, меня переполнило восхищение перед пылкой непреклонностью «наглого юнца», как про себя я называла Беркмана.

На следующий день Федя повёл меня в Центральный парк. На 5-й Авеню он показывал мне особняки и называл имена их владельцев. Я читала об этих богачах, об их сокровищах и причудах, в то время как массы жили в нищете. Я возмущалась, видя контраст между этими прекрасными дворцами и жалкими жилищами Ист-Сайда. «Да, это преступление: немногие владеют всем, а остальные — ничем, — сказал художник. — У меня вызывает протест главным образом то, — продолжал он, — что у них столь дурной вкус — эти здания уродливы». Мне вспомнился подход Беркмана к красоте. «Вы, верно, не согласны со своим приятелем по поводу необходимости и важности красоты в жизни?» — спросила я. «Да, не согласен. Но всё-таки мой друг — революционер прежде всего. Хотел бы я быть таким, но я не таков». Мне нравились его искренность и простота. Он не волновал меня так, как Беркман, когда тот говорил о революционной этике; Федя пробудил во мне загадочную тоску, которую в детстве я ощущала при виде гаснущего заката, окрашивающего золотом луга в Попелянах, при звуке сладкой музыки Петрушкиной дудочки.

На следующей неделе я пришла в редакцию «Freiheit». Там уже было несколько человек, надписывавших конверты и складывавших газеты. Все разговаривали. Иоганн Мост стоял за своей конторкой. Мне выделили место и дали работу. Меня восхищала способность Моста работать среди такого гама. Несколько раз я собиралась намекнуть, что ему мешают, но останавливала себя. В конце концов они сами должны знать, мешает ли ему их болтовня.

Вечером Мост закончил писать и накинулся на болтунов, которых он называл «беззубыми старухами», «гогочущими гусями» и прочими именами, которые я едва ли раньше слышала по-немецки. Он схватил с вешалки большую фетровую шляпу, позвал меня и вышел. Мы поехали на надземной железной дороге. «Я отвезу вас в Террас-гарден, — сказал он, — мы можем там зайти в театр, если вы хотите. Сегодня там дают «Die Zigeunerbaron» [«Цыганского барона»]. Или мы могли бы посидеть где-нибудь в уголке, заказать еды и питья и поговорить». Я ответила, что меня не интересует оперетта, что я и впрямь хотела поговорить с ним, или, скорее, чтобы он поговорил со мной. «Но не так жёстко, как в редакции», — добавила я.

Он выбрал еду и вино. Названия были мне незнакомы. На ярлыке бутылки было написано: Liebfrauenmilch. «Молоко женской любви — какое восхитительное название!» — воскликнула я. «Для вина — да, — ответил он, — но не для женской любви. Первое всегда поэтично — вторая всегда будет лишь низменной и прозаичной. У неё плохое послевкусие».

Я почувствовала себя виноватой, как будто я ляпнула что-то не то или наступила ему на мозоль. Я призналась Мосту, что никогда не пробовала никакого вина, кроме того, что мать делала к Пасхе. Он затрясся от смеха, а я была почти в слезах. Он заметил моё смущение и стал сдержаннее. Затем он налил два полных бокала со словами: «Prosit, моя юная, наивная дама», — и залпом выпил свой. Прежде чем я смогла выпить половину своего бокала, он уже почти прикончил бутылку и заказал следующую.

Он оживился, стал остроумен. Не было ни следа горечи, ненависти и вызова, которыми дышала его речь на трибуне. Рядом со мной сидел совсем другой человек, вовсе не похожий ни на отвратительные карикатуры из рочестерских газет, ни на грубияна из редакции. Это был любезный хозяин, внимательный и сочувствующий друг. Он расспрашивал меня о себе и стал задумчив, узнав о причине моего разрыва с прошлой жизнью. Он предупредил меня, чтобы я как следует подумала, прежде чем бросаться вперёд. «Путь анархизма крут и тягостен, — сказал он, — очень многие карабкаются по нему, но срываются. Цена слишком высока. Мало кто из мужчин готов её заплатить, а большинство женщин и вовсе к этому неспособны. Луиза Мишель, Софья Перовская — они были великими исключениями». Читала ли я о Парижской коммуне и об этой удивительной русской революционерке? Я призналась в своём неведении. Я никогда раньше не слышала имени Луизы Мишель, хотя и знала имя великой русской революционерки. «Вы почитайте об их жизни — они вас вдохновят», — сказал Мост.

Я спросила, не было ли в анархистском движении в Америке какой-либо выдающейся женщины? «Да нет, одни дуры, — ответил он, — большинство девиц приходят на митинги, чтобы найти мужчину; потом они вместе исчезают, словно глупые рыбаки при зове Лорелеи». В его глазах появился веселый огонек. Он не слишком верил в революционное рвение женщины. Однако я, уроженка России, могла бы быть другой, и он мне поможет. Если я действительно искренна, я могла бы найти много работы. «В наших рядах очень не хватает молодых, старательных людей — таких же горячих, как, кажется, вы, — а мне нужна горячая дружба», — добавил он с сильным чувством.

«Вам? — удивилась я, — У вас тысячи друзей в Нью-Йорке, да что там — по всему миру. Вас любят, вас боготворят». — «Да, девочка, боготворят многие, но никто не любит. Можно быть очень одиноким среди многих тысяч — вы не знали этого?» От этих слов моё сердце сжалось. Я хотела взять его руку, сказать ему, что буду ему другом. Но я не решалась открыть рот. Что я могла дать этому человеку, я, необразованная фабричная работница — ему, знаменитому Иоганну Мосту, вождю масс, обладателю волшебного языка и могучего пера?

Он пообещал дать мне список книг для чтения — революционных поэтов, Фрейлиграта, Гервега, Шиллера, Гейне и Бёрне, и нашу собственную литературу, конечно же. Мы покинули Террас-гарден почти на рассвете. Мост подозвал извозчика, и мы поехали к квартире Минкиных. У двери он слегка коснулся моей руки. «Откуда у вас такие шелковистые белокурые волосы? — заметил он. — А голубые глаза? Вы сказали, что вы еврейка». «С рынка, где торгуют свиньями, — ответила я, — так мне сказал отец». «У вас острый язык, mein Kind» [моё дитя — прим. пер.]. Он подождал, пока я отопру дверь, потом взял мою руку, глубоко заглянул в мои глаза и сказал: «Уже очень давно у меня не было такого счастливого вечера». Всё моё существо при этих словах наполнилось огромной радостью. Я медленно поднялась по лестнице, когда извозчик отъезжал.

На следующий день я рассказала зашедшему к нам Беркману о прекрасном вечере, проведенном с Мостом. Его лицо потемнело. «Мост не имеет права сорить деньгами, ходить в дорогие рестораны, пить дорогие вина, — сказал он сурово, — он тратит деньги, пожертвованные на движение. Его следует призвать к ответу. Я сам ему об этом скажу».

«Нет, нет, ты не должен, — воскликнула я. — Я не смогла бы перенести, если бы стала причиной какого-либо оскорбления Мосту. Разве у него нет права на капельку радости?»

Беркман настаивал на том, что я слишком недавно в движении, что я ничего не знаю о революционной этике и о том, что правильно и неправильно для революционера. Я признала своё неведение, уверила его в том, что готова учиться, сделать что угодно, лишь бы не нанести обиду Мосту. Беркман вышел, не попрощавшись со мной.

Я была смущена, я была под обаянием Моста. Его незаурядное дарование, его яркая жизнь, его стремление дружить глубоко меня тронули. Беркман тоже очень нравился мне. Его искренность, самоуверенность, его юность — всё в нём меня влекло с неудержимой силой. Но я чувствовала, что из них двоих Мост был более земным.

Когда Федя зашёл ко мне, он сказал мне, что уже слышал историю от Беркмана. Федя не был удивлён; он знал, каким бескомпромиссным и жёстким был наш друг, но жёстче всего он был по отношению к самому себе. «Это из-за его глубочайшей любви к людям, — добавил Федя, — из-за любви, которой ещё суждено подвигнуть его на великие дела».

Целую неделю Беркман не появлялся. Когда он, наконец, пришёл, то пригласил меня на прогулку по Проспект-парку. Он сказал, что там ему нравится больше, чем в Центральном парке, потому что этот парк был более естественным. Мы долго гуляли, восхищаясь его суровой красотой, и в конце концов нашли место, где смогли съесть принесённый мною обед.

Мы говорили о жизни в Петербурге и Рочестере. Я рассказала ему о своём неудачном браке с Яковом Кершнером. Беркман хотел знать, какие книги о браке я прочитала и не под их ли воздействием я решила оставить мужа. Я никогда не читала ничего подобного, однако я видела достаточно ужасов замужней жизни в своём собственном доме: грубое обращение отца с матерью, вечные пререкания и мучительные сцены, заканчивавшиеся обмороками матери. Я видела унизительное убожество жизни моих женатых дядьёв и замужних тёток и то же самое — в домах рочестерских знакомых. Всё это, вместе с моим собственным опытом замужества, убедило меня в том, что связывать людей на всю жизнь было неправильно. Постоянная близость в одном доме, в одной комнате, в одной кровати вызывали у меня отвращение.

«Если я когда-нибудь ещё полюблю мужчину, я отдамся ему без того, чтобы нас связывал раввин или закон, — объявила я, — а когда эта любовь умрёт, я уйду, не спрашивая разрешения».

Александр Беркман, 1892 г.Мой спутник сказал, что он согласен с такими убеждениями. Все истинные революционеры отвергают брак и живут свободно. Это усиливает их любовь и помогает в общем деле. Он рассказал мне историю Софьи Перовской и Желябова. Они были любовниками, работали в одной и той же группе и вместе разработали план казни Александра II. После взрыва бомбы Перовская скрылась. У неё были все шансы спастись, и её товарищи уговаривали её об этом. Однако она отказалась — она настаивала на том, что должна ответить за последствия, что она разделит судьбу своих товарищей и умрёт вместе с Желябовым. «Разумеется, неверно было следовать личным чувствам, — говорил Беркман, — её любовь к Делу должна была заставить её жить ради дальнейшей борьбы». И вновь я почувствовала, что не согласна с ним. Разве неправильно умереть вместе со своим любимым за общее дело — это было прекрасно, это было величественно. Беркман не соглашался и говорил, что я слишком романтична и сентиментальна для революционерки, что стоявшая перед нами задача трудна и что нам надо стать твёрже.

Я думала о том, был ли этот юноша действительно настолько твёрд, или просто пытался замаскировать свою нежность, которую я интуитивно в нём ощущала. Я чувствовала, что меня к нему тянет, и страстно желала его обнять, но робела.

День закончился сияющим закатом. Моё сердце было наполнено радостью. Всю дорогу домой я пела немецкие и русские песни, одна из которых была «Веют ветры, веют буйны». «Это моя любимая песня, Эмма, дорогая, — сказал он. — Я ведь могу тебя так называть? А ты будешь звать меня Сашей?» Наши губы сами нашли друг друга.

Я начала работать на корсетной фабрике, где трудилась Елена Минкина. Но через несколько недель напряжение стало почти невыносимым. Я едва могла дотянуть до конца рабочего дня; больше всего меня мучили жесточайшие головные боли. Однажды вечером я познакомилась с девушкой, которая рассказала мне о фабрике, где делали шёлковые корсеты; там давали работу на дом. Она пообещала достать для меня работу. Я знала, что не смогу работать на швейной машинке в квартире Минкиных, так как это слишком мешало бы всем ее обитателям. Кроме того, отец сестёр действовал мне на нервы. Он был раздражителен, никогда не работал и жил за счёт своих дочерей. Казалось, что он был эротически привязан к Анне, которую он буквально пожирал глазами. Более удивительной была его сильная неприязнь к Елене, приводившая к постоянным ссорам. В конце концов я решила уехать от них.

Я нашла комнату на Саффолк-стрит, недалеко от кафе «У Сакса». Она была маленькой, полутёмной, но стоила всего три доллара в месяц, и я сняла её. Там я начала работать над шёлковыми корсетами. Иногда мне удавалось сшить платье для кого-нибудь из знакомых или их подруг. Работа была тяжёлой, но она освободила меня от фабрики и дисциплины, которую я не могла выносить. Мои заработки, когда я освоилась с новым делом, были не меньше, чем в цеху.

Мост отправился в лекционное турне. Время от времени он присылал мне по нескольку строчек — остроумные и едкие замечания о людях, с которыми он знакомился, язвительные обличения репортёров, бравших у него интервью, а потом чернивших его в своих статьях. Иногда он прилагал к своим письмам карикатуры на него с собственными комментариями на полях: «Берегитесь женоубийцы!» или «Вот пожиратель детишек».

Карикатура на Моста в одной из газетКарикатуры были более жестокими и безжалостными, чем всё, что мне доводилось видеть ранее. Отвращение, которое я питала к рочестерским газетам во время событий в Чикаго, теперь превратилось в положительную ненависть ко всей американской прессе. Дикая мысль завладела мною, и я поделилась ею с Сашей: «Не думаешь ли ты, что редакцию какой-нибудь из этих гнилых газет надо взорвать — вместе с редакторами, репортёрами и со всем остальным? Это преподало бы прессе урок». Однако Саша покачал головой и сказал, что это будет бесполезно. Пресса — это всего лишь наймиты капитализма. «Надо бить в корень».

Когда Мост вернулся из поездки, мы все пошли послушать его отчёт. Это был мастерский доклад, более остроумный, более дерзкий по отношению к системе, чем всё, что Мост произносил когда-либо раньше. Он почти что загипнотизировал меня. Я не могла не подойти к нему после доклада, чтобы сказать, насколько блестящей была его речь. «Вы пойдёте со мной послушать „Кармен“ в понедельник в „Метрополитен-опере“?» — шепнул Мост. Он добавил, что днём в понедельник будет ужасно занят, потому что ему надо снабжать своих чертей материалами, но он поработает в воскресенье, если я пообещаю придти. «Хоть на край света!» — воскликнула я импульсивно.

Оказалось, что в театре был аншлаг — места ни за какие деньги достать было невозможно. Пришлось слушать оперу стоя. Я знала, что мне предстояла пытка. С детства у меня был деформирован мизинец на левой ноге; новая обувь заставляла меня страдать по нескольку недель, а я как раз надела новые туфли. Но я стеснялась сказать об этом Мосту, который мог бы меня счесть капризной. Я стояла с ним рядом, стиснутая огромной толпой. Нога горела, как будто её сунули в огонь. Но с первым же тактом музыки и замечательное пение заставило меня забыть о своих мучениях. После первого акта, когда зажгли свет, я заметила, что изо всех сил цепляюсь за Моста. Моё лицо было искажено болью. «Что случилось?» — спросил он. «Я должна снять туфлю, — задыхаясь, произнесла я, — или я закричу». Опёршись на него, я нагнулась, чтобы расстегнуть пуговицы. Остальную часть оперы я слушала, опираясь на руку Моста, с туфлей в руке. Я не могла понять, что приводит меня в восторг — музыка ли «Кармен» или освобождение от обуви.

Вышли из театра мы под руку, я сильно хромала. Мы пошли в кафе; Мост дразнил меня за тщеславие. Впрочем, он сказал, что был рад моей женственности, хотя, добавил он, носить тесные туфли — глупо. Настроение у него было очень счастливое. Он стал расспрашивать меня, слышала ли я когда-либо раньше оперу.

До десяти лет я не слышала никакой музыки, кроме жалобной дудочки Петрушки, служившего у отца подручным конюха. Визг скрипок на еврейских свадьбах и бренчание на пианино во время уроков пения я ненавидела. Когда в Кёнигсберге я услышала оперу «Трубадур», я впервые поняла, какую радость может приносить музыка. (…) Я слушала и другие оперы в Кёнигсберге и потом в Петербурге, но впечатление от «Трубадура» долго было самым изумительным музыкальным впечатлением моей юности.

Когда я закончила эту историю, то увидала, что взгляд Моста устремлён куда-то вдаль. Он как будто пробуждался от сна. Он медленно произнёс, что никогда не слышал, столь драматичного рассказа о чувствах ребёнка. Мост добавил, что у меня большой талант и что я должна поскорей начать выступать на публике. Он сделает из меня отличного оратора — «чтобы ты заняла моё место, когда меня не станет», — добавил он.

Я подумала, что он смеётся надо мной или льстит мне. Он не мог по-настоящему верить в то, чтобы я когда-нибудь заняла его место или смогла передать его огонь, его волшебную силу. Я не хотела, чтобы он так со мною обращался — я надеялась, что он станет мне настоящим товарищем, искренним и честным, без этих дурацких немецких комплиментов. Мост ухмыльнулся и осушил свой стакан за мою «первую речь на публике».

После этого мы часто выезжали вместе. Он открыл мне новый мир, познакомил с музыкой, книгами, театром. Но богатая личность этого человека значила для меня гораздо больше — высоты и глубины его духа, его ненависть к капиталистической системе, его мечта о новом обществе красоты и радости для всех.

Мост стал моим идолом. Я его боготворила.

Выходные данные: перевод с английского – Шарапов, под редакцией Андрея Бирюкова. Печатается с небольшими сокращениями.

Источник: bakunista.nadir.org